А в народе Жернов старался дурные слушки в свой адрес всячески пресекать, действуя через бригадира Костылёва. Но люди понимали, что за спиной Макара стоял Жернов, и тогда тот, пересиливая своё нежелание вступать в объяснения с народом, выступал на нарядах перед всеми колхозниками через «не хочу».
– И чегой-то вы, товарищи, мне не верите? А я объясню: кому-то неймётся выставлять меня вместе с кладовщиком как главных расхитителей. Если бы я был таковым, да разве я набрался бы сейчас смелости вот так открыто заявить вам? Конечно нет, милые вы мои! А знаете ли, что за это бывает по нашим суровым временам, так неужели я себе позволю легко преступать закон? Никакой спайки между нами, заявляю это ответственно, не было и быть не могло! Да, я поставил Староумова на эту должность, поскольку видел в нём рачительного хозяина, и он это по сей день доказывает, и вы сами всё видите! К тому же, он лучше агронома разбирается в семенном зерне и в том, как eгo хранить. Так неужели, товарищи, я должен это объяснять? Я не буду называть тех, кто выдумывает обо мне небылицы. Для этого есть органы, они этими слухами скоро займутся, учтите, и тогда от ответа никто не уйдёт. Но пусть они слушают и мотают на ус, – и он метнул ярый взор, прежде всего на Семёна Полосухина, Романа Климова, Захара Пирогова, Фёдора Зябликова, – что я многое прощаю, а вот наговоры – не прощу! Ежли ещё раз услышу, того я сам за клевету отдам под суд… А теперь пора за работу, у меня всё! – он умолк и неловко опустил голову и этого было достаточно, чтобы понять – гложила его совесть и не могла не гложить…
Бабы перешептывались, недовольно гудели, однако, ни одна вслух не осмелилась высказать своё суждение. Хотя по настроению людей было и так ясно, что всё равно никто не поверил усыпительным байкам председателя. Впрочем, они прозвучали как прямая угроза и предупреждение. И вместе с тем люди никак не ожидали, что Жернов решится открыто выступить, чем поколебал их мнение, что он первый колхозный вор. Конечно, за последние годы он притих, а ведь ещё многие помнили, при каких обстоятельствах был вознесён на председательский пост…
Невидимая волна людского недовольства незримо окатила Жернова, почувствовавшего вокруг себя некий немой сговор. Это ощущение вызвало в душе неприятный холодок сомнения: может, он напрасно пошёл в атаку? Может, кто-то совсем ничего не ведал, а теперь вот стало им всё известно. Но и поощрять худую о себе молву не пристало. Внешне он выглядел достаточно уверенным и спокойным, старался скрыть на лице даже тень волнения. Главное, показывать себя непримиримым борцом с расхитителями, а в народе такие есть только их надо обнаружить… Но как это сделать, он не знал…
И больше не объяснял народу, какой он честный, что кому-то тогда дало повод ещё больше увериться в расхитительской деятельности Староумова. И на это наталкивало то, что жена Полина, поставленная сторожить ток, почему-то продолжала выходить в полевую бригаду, а вместо неё дежурил Иван Наумович.
И всё-таки Жернов пренебрёг злым шушуканьем людей о расхителе кладовщике, воровская тень которого непроизвольно падала и на него. Но он надеялся, если что, секретарь райкома Пронырин оградит его от беды. Если бы Жернов не был в одной воровской упряжке со Староумовым, он бы решительно повёл борьбу не только с кладовщиком, но и с «горсточниками и колосничниками». Но он понимал, стоило начать пресекать расхищение, они его первого обвинят во вредительстве и сдадут органам, что тогда и секретарь не вызволит из каталажки. Вот и оставалось не замечать злоупотребления, а назначив на должность угодного себе кладовщика, Жернов поставил бригадиром безропотного Костылёва. И оба они как бы не позволяли тому беречь колхозное достояние, и даже ходили толки, дескать, дураки будем, если сами у себя не сможем брать.
Когда после смерти жены Костылёв запил, надо было снять его и поставить Староумова. Для этого он и появился в амбаре кладовщика, чтобы предложить ему во второй paз должность бригадира.
Выслушав председателя, Иван Наумович начал мягко, вкрадчиво:
– Дорогой Павел Ефимович, помнишь, как я тебе говорил, что не люблю командовать людьми и быть у них на виду. Я неисправимый нелюдимец, опасаюсь сглаза людского. Мне любо работать ночью вместо своей бабы. Признаться, так мне и на этой должности хлопотно, сколько всего добра под моим неусыпным доглядом днём и ночью. Какой-нибудь лихоман или нерадивец спалит сараи, корма, а я – отвечай? Вот этого наш народец дюже вредный никак не хочет понимать.
– Конечно, Ваня, это верно баешь, нельзя не отвечать. Вот поэтому я на тебя пока ещё надеюсь. Но, соблюдая порядок, сам не зарывайся глубоко, а то потом не откопаем, чуешь? Я это должен напоминать тебе без конца. А то в тебе да во мне видят махровых расхитителей. Может, кто-то примечал что-то этакое, подозрительное, за тобой, а? – спросил Жернов озабоченно, вкрадчиво, с опаской оглядываясь на дверь.
– Да как тебе такое в голову пришло, Паша, я сама осторожность, как барс крадусь…
– А я так думаю, Ваня, это всё козни Семёна Полосухина, может, его как-нибудь в долю возьмём? – и Жернов, коротко подумав, прибавил: – А вообще, нельзя – продаст!
– Нет, это исключено, а за меня не беспокойся, а если что – у меня давно свои тропки набиты…
– Вот с Макаром мне – беда! Хороший, покладистый мужик, а на глазах пропадает. Может, ты ему поможешь? А от бригадирства напрасно отказываешъся, Ваня.
– Я так не помышляю, – самодовольно изрёк кладовщик, и, словно опомнясь, прибавил: – Почему Мефодия Зуева не поставить? А заведующей фермой может стать моя Полина.
– Да нет, Зуев не подходит, вроде тихий, а своевольничает, не понимает меня, – воспротивился Жернов. – И он к тому же пограмотней нас с тобой, ему здесь скучно, он больше в первой бригаде, к начальству ближе, карьеру мостит в земотдел.
– Да, конечно, но таких покладистых, как Костылёв – мало, – многозначительно ответил Староумов. Вот что думаю: а что ежли ему бабу подыскать, Павел Ефимович, тогда он непременно одумается и возьмётся за ум.
– Вот найди, коли есть на примете! Кстати, сам похвалялся, как до сорока годов бегал по чужим бабам. Между прочим, я, предлагая бригадирство, рассчитывал тебя отвести от людской молвы, но ты сам не хочешь. У нас, ежли провинился, то обязательно повышают в должности… Ну тогда работай так, чтобы комар носа не подточил, Ваня, говорю понятно?
– Как непонятно, и так стараюсь без подсказок. Но на каждый роток не накинешь платок. Завидно, вот и чешут языками, дорогой Павел Ефимович. А лучше бы сами смотрели за собой. Ведь бабы на току что делают: снимают косынки и кули из них делают для насыпа зернышка, а потом его кто куда горазд рассовывает, под юбки к срамным местам подвязывают…
– А ты бы пощупал для острастки, но каждую не проверишь, хотя всё разно нельзя и вредно, и опасно для нас допускать, чтобы хищение разрасталось. Так что, смотри Иван, чтобы нам петлю не накинули потом за попущения народа…
– Ежели по уму, то можно и от сумы, и от тюрьмы уйти, – он смело заговорщически подмигнул председателю. – Павел Ефимович, я припас тебе гостинцу, сегодня ночью принесу за огородами. И бутылочка есть – разопьём, ведь давненько вместе не отдыхали…
Жернов как-то раздумчиво помолчал, глянул на кладовщика исподлобья: каков понятлив, уловил его тайное желание, от которого иной раз гулко заходилось сердце, когда представлял, что в один прекрасный день может жестоко поплатиться головой за всё, чем теперь распоряжается. Да ещё припомнят, как некогда пришёл к своей нынешней власти в колхозе. Но каждый раз при этом почему-то безоглядно верил, что Староумов никогда его не подведёт, он для него пока самый надёжный человек. И такую непоколебимую уверенностъ он обрёл уже давно, как стал председателем с помощью секретаря Пронырина. И тогда же повёл скрытую от глаз людей дружбу со Староумовым. Хотя верно говорится: шила в мешке не утаишь, ведь усмотрел же народец между ними секретные отношения, скреплённые тайным обогащением.
– Ладно, Ваня, как условлено, так и делай. Приходи, да только смотри мне… того, без лишнего шума, собаку я в погреб посажу…
* * *
Между тем от долгого пьянства Костылёву самому стало жутко невмоготу, и почувствовав над собой собравшуюся грозовую тучу, готовую разметать его в пух и прах, он вдруг одумался и бросил пить, так как уже было дальше некуда…
За неделю до этого столь отрадного события, после разговора с Жерновым, в тот же день Староумов уехал на двуколке в хутор Большой Мишкин. Там у него была давняя знакомая молодая женщина, работавшая в тамошнем колхозе весовщицей. По работе Ивану Hayмовичy приходилось не раз бывать на току мишкинского колхоза по перенятию опыта храпения семенного и фуражного зерна. И там он познакомился с Феней, родители которой в 1933 году умерли от голода один за другим, а спустя несколько лет сгинул муж, после ложного оговора, якобы участвовавшего в поджоге колхозного двора. С того времени, не имея детей, она больше не выходила замуж, слывя скромной, малоразговорчивой, уже перешагнувшей тридцатилетний рубеж. И вот нежданный приезд Староумова и его предложение, естественно, вызвали на круглощёком, румяном лице, в умных карих глазах некоторую растерянность. Ведь до сих пор Феня не надеялась выйти замуж, поскольку из-за полученной в отрочестве травмы она не могла иметь детей. И по этой причине считала себя обречённой на полное одиночество. У человека, работавшего бригадиром, потерявшего недавно жену, было трое детей. Как же это было ответственно принять такое неожиданное для неё решение.